Прежде всего, следует отметить важность концептуальных оснований анализа вынесенной в заглавие статьи темы. В качестве таких концептуальных оснований выступает широкий спектр теорий государства, вне которого релевантное изучение темы невозможно [1]. Если использование категории «постсоциалистические страны» проблематично, поскольку Узбекистан и Венгрия имеют мало общего, то понятие «постсоветские страны» не является пустым множеством и сохраняет свое эвристическое значение. Несмотря на значительную культурно-цивилизационную и политико-культурную специфику и диверсификацию внутриполитического дизайна стран, ранее входивших в состав СССР, последние даже по прошествии двух десятилетий после распада общего государства сохраняют сходство по целому ряду значимых современных параметров.
Среди этих параметров обращает на себя внимание сочетание двух характеристик — доминирование тяготеющих к жестким политическим формам режимов (хотя данные форматы не исчерпывают весь представленный на данном пространстве спектр — Украина и Молдова представляют иную феноменологию) или откровенно авторитарных режимов (например, Узбекистан, Туркменистан) и фактическое фиаско модернизационных проектов. Сочетание данных характеристик дает основание определить политико-инструментальный дизайн данных государственных образований как авторитаризм без развития. Последнее служит антитезисом по отношению к известному из опыта большинства модернизаций ХХ в. (СССР, Испания, новые индустриальные страны Юго-Восточной Азии, Латинская Америка, Китай последних трех десятилетий) суждению о том, что ключевым агентом модернизаций выступало государство развития, действовавшее преимущественно в режиме авторитаризма развития.
Анализ внутриполитических конфигураций постсоветских государств позволяет выделить три идеальных типа:
· «вертикально-интегрированный» (Россия, Белоруссия);
· «мозаичный» (Украина, Молдова);
· «клановый» (постсоветские государства Центральной Азии и Южного Кавказа).
Теоретически, с точки зрения классических канонов «авторитаризма развития», потенциальным модернизационном актором могла стать сложившаяся в России в начале 2000-х гг. «вертикаль управления», однако этого не случилось. Вместо системной ориентации на достижение целей развития, активной промышленной и региональной политики, интенсивного развития науки и образования, стимулирования основанной на меритократических принципах вертикальной мобильности, формирования соответствующей институциональной инфраструктуры, составляющих ключевые задачи государства развития, эксперты констатируют:
— крайнюю слабость функции стратегического целеполагания, включая стратегическое управление экономикой;
— вялую и неартикулированную политику в системообразующих сферах;
— неоправданное и нерациональное усиление отраслевых и региональных диспропорций;
— нивелировку меритократических критериев вертикальной мобильности;
— доминирование в официальном дискурсе устаревших представлений о соотношении роли экономических и социальных факторов в современном государственном управлении;
— недооценку роли экспертной проработки принимаемых решений и низкое позиционирование родившихся вне истеблишмента альтернатив;
— неоптимальность соотношения партикулярных и общенациональных интересов в процессах формирования государственной политики;
— коррупциогенность управленческой системы как ее системообразующее качество [2].
Что касается остальных постсоветских государств, «мозаичные» (Украина, Молдова) и «клановые» (постсоветские государства Центральной Азии и Южного Кавказа) — их модификации в существующих вариантах в еще меньшей степени релевантны модернизационным задачам. Особый случай представляет Белоруссия, которая — хотя и с существенными оговорками, видимо, может быть рассмотрена в контексте авторитарного индустриализма, направленного на сохранения промышленного потенциала. Во всяком случае, на протяжении отдельных постсоветских периодов темпы экономического роста в Белоруссии были самыми высокими в Европе: применительно к промышленности — 17 % в 1997 г. и 15 % в 2004 г; рост ВВП составлял около 10 % при том, что четверть бюджета расходовалась на преодоление последствий Чернобыльской катастрофы [3].
Однако проблема неэффективности постсоветских государств как агента модернизации не ограничивается прикладными измерениями. Она обусловлена также рядом концептуальных изъянов. К их числу следует отнести доминирующее в постсоветском дискурсе упрощенное понимание роли государства в современном мире. Оно нередко интерпретируется как громоздкая и затратная совокупность учреждений и организаций, имманентно не поддающаяся рациональному реформированию. Подобный подход сыграл значимую роль в выборе стратегии реформ систем в России, Казахстане, Украине, ряде других постсоветских стран в течение последнего десятилетия. Неудачи этих реформ были определены гипертрофированным влиянием идей концептуальной парадигмы New Public Management (NPM) на выбор стратегии реформирования [4].
На протяжении последних трех десятилетий данная концептуальная парадигма была основой реформирования систем государственного управления в трех десятках стран с разной степенью успеха. Данная парадигма стала революцией в воззрениях на государство, которое из всеохватного Левиафана предстало поставщиком услуг; на место интерпретации государства как средоточия мирового разума пришел сервисный подход к пониманию государства, представлявший его в качестве организации, ориентированной на оказание услуг гражданам. Речь идет о новом разделении ответственности между государством и обществом: современное государство не должно само выполнять все стоящие перед ним задачи, а обязано обеспечить выполнение этих задач.
Стратегические функции остаются за госаппаратом, тогда как функции предоставления услуг передаются коммерческому сектору и институтам гражданского общества. Предпосылками формирования данной парадигмы стала избыточная стоимость сформировавшихся в развитых странах welfare states и избыточная численность их аппарата управления; способность и готовность институтов гражданского общества и коммерческого сектора взять на себя ряд функций, ранее являвшихся монополией государства [5]. Однако релевантные реалиям постиндустриального мира данные установки оказались ограниченно применимыми на постсоветском пространстве, поскольку только немногие из вызвавших к жизни NPM предпосылок наличествуют в данном ареале.
Кроме того, на наш взгляд, существенной причиной проблемных результатов постсоветских версий государственного строительства стало заметное упрощение современных концепций и практик государственного управления в развитых странах в связи с гипертрофией идей маркетизации государственного управления. Современные представления о государстве (и современная мировая политико-административная практика) исходят из разнообразия полномочий и функций государства. Ключевым в данном контексте представляется разделение функций государства на традиционные и современные. К числу первых эксперты относят обеспечение внутренней и внешней безопасности, административное и общее политическое управление. К категории вторых — политику государства в таких сферах, как образование, здравоохранение, социальное обеспечение, фундаментальная наука.
Особенностью эволюции государственных институтов на рубеже ХХ-XXI веков стало перераспределение традиционных и новых функций в пользу последних. Оно было обусловлено отнюдь не гуманитарными соображениями, а главным образом мотивами экономической целесообразности — стремлением обеспечить конкурентоспособность национальных экономик. Анализ опыта лидеров мировых рейтингов конкурентоспособности (включая столь существенно различные по ключевым параметрам, как США и Сингапур) показывает, что одной из ведущих технологий обеспечения конкурентоспособности стало создание и эффективное функционирование «knowledge based economy». Ключевым условием, предпосылкой и инструментом создания экономики данного типа стало качество человеческого потенциала, развитие которого является исключительной прерогативой государства. Отсюда — значительные вложения в человеческий капитал, осуществленные в успешных экономиках мира.
Опыт наиболее экономически развитых стран показывает, что развитие человеческого потенциала выступает механизмом развития. В развитых странах развитие человеческого капитала является ресурсом и фактором создания knowledge-based economy, в развивающихся обществах — инструментом преодоления бедности и разрыва порочного круга «бедность—необразованность—бедность», что отличает современное «государство развития» ("new developmental state") от его предыдущей версии ("old developmental state"), основанной на представлениях о первоочередности экономического по отношению к социальному: «Сегодня мы наблюдаем инверсию социального и экономического по сравнению с периодом индустриализации: социальное выдвигается на первый план, экономическое подчиняется его императивам» [6].
Помимо отмеченных уязвимостей систем управления в постсоветских государствах, еще одним серьезным препятствием на пути постсоветских модернизаций является доминирование интересов сырьевых и шире — первичных секторов не только в экономике, но также в системе принятия политических решений. Помимо изъянов общеполитического характера, такая зависимость находит выражение, как правило, в кадровом составе управленческого звена, протекционизме и скрытой «профилизации» процесса принятия государственных решений (многие из которых прямо или косвенно направлены на продвижение интересов сырьевого сектора). Нефть и газ в постсоветских политиях, по сути, стали государствообразующими отраслями, а их представители в аппарате государственного управления — важнейшими режиссерами политико-административных процессов. Если в Индонезии в период ускоренной модернизации полученные от экспорта нефти средства направлялись на развитие технологических отраслей, в государствах постсоветского пространства, пожалуй, только в Казахстане — и то в чрезвычайно урезанном варианте, непоследовательно и выборочно, — часть полученных от экспорта ресурсов средств направляется на модернизацию. В этом отношении строительство новой столицы — Астаны — выглядит вполне символично.
Причины неудач модернизационнных проектов на постсоветском пространстве во многом определены слабостью модернизационных ценностей и установок в структуре мотивационных характеристик элит. Базовые установки последних во многом определили конфигурацию конкретных проявлений неэффективности систем государственного управления на постсоветском пространстве. Речь идет о специфике рекрутинга и ротации административно-политической бюрократии:
— практически повсеместное доминирование патрон-клиентных отношений и доминирование клановой матрицы в формировании элит, нивелировка меритократических принципов;
— фактическое отсутствие концептуально выстроенной системы подготовки кадров;
— непропорциональное высокое влияние партикулярных интересов по отношению к государственным;
— неоптимальность отношений управленческой бюрократии с крупным бизнесом;
— высокая степень внутриэлитной конфликтности и др.
Особо негативную роль играют отношения клиентелизма в процессах рекрутинга элит. Несмотря на амбивалентность данного феномена (так, в большинстве стран Юго-Восточной Азии патрон-клиентные связи бизнеса и бюрократии не помешали модернизации), на постсоветском пространстве клиентелизм выступает демодернизационным фактором. Наряду с вышеуказанными общими характеристиками следует отметить диверсификацию конкретных политико-режимных моделей клиентелизма и сопряженных с ними специфических дефектов управления в постсоветских государствах.
Помимо конкретно-управленческих измерений проблема слабости модернизационных мотиваций элит имеет и исторические измерения. Известно, что важным условием успеха модернизации является позитивный консенсус элит и общества относительно развития. Однако констатировать подобный консенсус на постсоветском пространстве пока не представляется возможным. Напротив, сегодня уместнее ставить задачу реабилитации ценности идеи развития в общественном сознании. Исторически истоки трудностей имплантации модернизационных проектов в России восходили к слабости внутренних импульсов развития в рамках мобилизационной модели, по которой развивалась страна на протяжении нескольких столетий. Глубина проблемы заключается в том, что, несмотря на перманентную приверженность лучших философских умов исторической России идеям глобальной эсхатологии, в реальной жизни идея развития в стране не относилась к числу безусловных базовых ценностей как массового, так и элитарного сознания.
В исторической России осуществление модернизаций, как правило, сопровождалось сверхнапряжением и сверхэксплуатацией массовых групп, и, соответственно, насилием (призванным компенсировать скудность иных ресурсов развития — финансовых, материальных, временных и т.д.). Уместными примерами в данном отношении могут служить петровские реформы и сталинская индустриализация. Настороженность политического класса по отношению к модернизационным проектам определялась тем, что осуществление модернизаций в России, как правило, сопровождалось масштабными чистками самого политического класса, призванными обеспечить максимальную эффективность управленческого аппарата в качестве агента модернизации. Самый яркий пример — репрессии 1930-х гг., в ходе которых на смену «старой гвардии» пришел «военно-спортивный класс» (Г. Федотов) — «железные наркомы» и «железные секретари».
Постсоветский период ознаменовался заключением негативного консенсуса относительно развития: и элиты, и население солидарно отвергали ценности развития. И если равнодушие массовых групп к ценности идеи развития (обусловленное маргинализацией связанных с авангардными укладами слоев) было половиной беды, ибо позиция массовых групп не оказывала значимого влияния на определение стратегического курса, то результатом глубокого индифферентизма элит к идее развития стала демодернизация экономики. Элиты продемонстрировали утрату стратегической субъектности, без которой развитие невозможно.
В свою очередь, стратегическая бессубъектность стала следствием целого ряда причин, среди которых следует упомянуть практически повсеместную — исключения редки, — приватизацию государственных институтов кланово-корпоративными структурами. Значение этого обстоятельства определено тем, что реализация исторической и политической субъектности невозможна без наличия государственной оси идентификации как инструмента агрегирования общезначимых целей и ценностей. Между тем для политического класса ценностно значимым стал корпоративный (точнее, квазикорпоративный, часто — клановый) принцип идентификации, для населения — региональный. Еще одной причиной неэффективности элит стала высокая степень внутриэлитной конфликтности: элита предстала в качестве террариума единомышленников.
Однако важнейшие глубинные истоки неэффективности элит на постсоветском пространстве в качестве субъекта развития во многом определены значительными политическими, психологическими и нравственными издержками практик форсированной модернизации на протяжении предшествовавших исторических периодов и возникшими в ходе этого развития деформациями. Индифферентность постсоветских элит к проблемам стратегии стала оборотной стороной и результатом гипертрофии эсхатологической устремленности предыдущих версий форсированных модернизаций с их приматом ценности будущего и инструментальности настоящего. Перефразируя известную формулу Дж. Кеннеди, можно сказать, что в России слишком долго спрашивали «Что ты можешь сделать для страны», поэтому сейчас большинство граждан интересуется тем, что страна может сделать для них.
Индифферентизм постсоветских элит к идее развития определяется их колоссальным неудовлетворением в связи с перманентно воспроизводившимся противоречием между функциями владения и распоряжения, свойственного советской номенклатуре, преемницей которой стали постсоветские элиты. Распоряжаясь колоссальными материальными государственными ресурсами, совпартноменклатура в части личного состояния была весьма бедной, а по меркам сегодняшнего для — нищенствовала. Большая часть имущества даже высших иерархов было казенной; на мебели стояли штампы управления делами, и это имущество подлежало периодической инвентаризации. Именно противоречие между правом распоряжения — действительно масштабным, в отдельные периоды практически неограниченным — и правом владения (вернее, фактическим отсутствием такового) стало ключевым противоречием сознания советской номенклатуры, побудившим советский правящий класс стать «могильщиком» советской системы. Поэтому неудивительно, что доминирующей целевой установкой постсоветской элиты стало стремление получить все сразу здесь и теперь — даже ценой отказа от миссии модернизации.
Естественным подобным продуктом этой установки стала реархаизация и ретрадиционализация вместо модернизации, в том числе и в сфере элитообразования. В этом контексте не случаен произошедший в ряде республик бывшего СССР масштабный регресс процессов элитообразования, характеризующийся в ряде регионов переходом от релевантного модерну бюрократического принципа формирования управленческого аппарата к рекрутированию элит на основе социальных связей добуржуазного типа. Заново образовались и обрели политический статус жузы в Казахстане, региональные кланы в Узбекистане, земляческие кланы в Таджикистане и родственные кланы в Туркмении, тейпы в Чечне и т.д. Поэтому задача формирования модернизационной ценностной мотивации политического класса в настоящее время весьма сложна.
Сложность задачи дополняется еще и тем, что переориентация на цели модернизации определяется не только краткосрочными факторами, но также законами длинных волн колебаний между приверженностью общезначимым и приватным ценностям, ибо общественная жизнь, как писал Эмерсон, «физиологична» — подвержена циклическим изменениям. «Смену вех» можно проследить на материале американской истории, апеллируя к известной работе А. Шлезингера «Циклы американской истории». Этот автор убедительно показал, что общественная активность и приватный интерес в истории циклически сменяют друг друга (цикл в данном случае определяет перемещение точки приложения усилий нации между целями общества и интересами частных лиц); длительное социальное напряжение истощает нацию эмоционально.
Поскольку вне подобного длительного напряжения модернизация невозможна («Развитие есть тяжелая недобровольная работа, направленная против самого себя», писал Гегель [7]), пики последней неминуемо сменяется упадком общественных сил. В эти периоды политическая деятельность на классовой и групповой основе затухает, а политическая деятельность, формируемая факторами культурного характера — по этническому, религиозному, моральному признаку — выходит на первый план. Поэтому помимо отдыха, период доминирования частных интересов — это время консолидации, в рамках которого усваиваются и узакониваются нововведения предшествующего периода, а также накапливаются предпосылки для будущего рывка [8].
Отказ постсоветских элит от модернизационных проектов и миссии развития стал платой за обретение прежним «служилым классом» статуса элиты в плане обретения беспрецедентных по масштабу привилегий. Как показывает опыт большинства модернизаций, осознание элитой своей модернизационной миссии — не последняя по значимости предпосылка модернизации. Если функция властной элиты — принятие политико-управленческих решений, то ее миссия — это производство смыслов, целей и стратегий движения ведомого ею общества. Элита является таковой, когда она способна к продуцированию общезначимых смыслов и стратегий. Взгляд на постсоветские элиты показывает, что в этом также есть серьезные сложности. Точнее, постсоветские элиты эффективны в производстве приватных, а не общезначимых смыслов и стратегий. В чем истоки этой ситуации?
Если бы потребовалось односложно определить существо нынешнего периода эволюции постсоветских элит, то предельно лаконичной характеристикой была бы констатация их постимперского этапа. Одно из правил диалектики гласит: познание сущности возможно при выходе за ее пределы. Иначе говоря, все познается в сравнении. Сравнительно недавно был отмечен 55-летний юбилей пребывания на престоле королевы Елизаветы II, правление которой войдет в анналы не только как одно из самых длительных в мировой истории, но и как испытавшее на себе тяжелейший кризис — распад одной из величайших империй мира, о которой прежде говорили, что над ней «никогда не заходит солнце». Представляет интерес взгляд на постимперскую эволюцию России в свете британского опыта.
Сложившись в течение XVI-XVIII веков, Британская империя достигла пика могущества в середине XIX века. Российская — веком позже, став второй после Британской империи страной по размеру территории в начале XVII века. Спустя столетие — в начале XVIII — страна обрела имперский статус, а в середине ХХ века, после Второй мировой войны, — в формате СССР — превратилась во вторую в мировой политической иерархии величину. Именно в этот период началось крушение Британской империи. Через полвека последовал распад империи советской. И хотя падение этих империй разделяет всего около полувека, и процессы заката имеют немало общих черт, но существенных различий — больше.
Главное отличие заключается в том, что распад Британской империи был вынужденным по характеру: она пала под напором центробежных импульсов, исходивших из колоний, несмотря на энергичные и целенаправленные усилия элиты по сохранению империи. Черчилль, вернувшийся во власть в 1951 году, через четыре года после утраты главной имперской жемчужины — Индии, — заявил, что выиграл выборы не для того, чтобы «председательствовать при закате Британской империи». Распад ставшего преемницей Российской империей СССР в высшей точке его могущества в немалой степени был инициирован самой отечественной элитой — позднесоветской номенклатурой. И если логика действий руководителей республик очевидна — ими двигало стремление обрести независимую от Москвы легитимность, то не вполне логичный с формальной точки зрения добровольный отказ центральной элиты от власти во многом был определен особенностями внутренней организации, ментальности и установок сознания отечественной элиты конца 1980-х годов. Именно эти особенности сыграли ключевую роль в определении дальнейшей судьбы модернизационного проекта.
C чего начинается империя? «Тремя китами» любой империи являются: собственный «Большой проект», избыточная энергетика населения (пассионарность — как витальная, так и метафизическая) и эффективные технологии рекрутирования имперской элиты, осознающей свою миссию. Совокупность перечисленных факторов составляет метафизическое пространство империи, вне которого невозможно ее физическое тело. Первым собственным значимым историософским имперским проектом в России стал проект «Москва — Третий Рим». Впоследствии этот проект обретал различные версии, одной из которых стал III Интернационал. Не случайно Н. Бердяев писал, что вместо «Третьего Рима» в России удалось осуществить «Третий Интернационал» [9].
Особенностью историософской доктрины Российской империи, обретшей после 1917 г. формат СССР, была установка на развитие: «рука Москвы» была тяжелой и жесткой, но в периферийных территориях она выполняла функцию модернизации. Определенные аналогии в этом можно провести и с империей Британской: как справедливо отмечает Алексей Громыко, несмотря на чудовищные издержки имперского строительства, империя не рассматривалась британцами исключительно как источник наживы — ее воспринимали как взаимосвязанное сообщество. Сложившееся в середине XIX в. представление о «бремени белого человека» сформировалось не в последнюю очередь как оправдание цивилизаторской — то есть модернизационной — миссии.
Что касается энергетики населения, то она в России на протяжении веков выступала неиссякающим ресурсом, являющимся необходимым «горючим материалом» любого исторического движения. Однако, похоже, безжалостный к России ХХ век истощил доселе бездонный ресурс психологической энергии: несколько революций, форсированная системная модернизация страны и победа в самой кровавой из войн потребовали таких усилий, что поставили население страны на грань психологического и физического выживания на рубеже тысячелетий. Но важнейшие причины, определившие разницу постимперской эволюции России и Британии, коренятся в особенностях формирования и ментальности политического класса двух стран.
Специфика российской элиты была определена условиями и темпами имперского строительства в России. Не последним по значимости фактором стали особенности территориального строительства Российской империи. Известно, что вызов пространства — «собирание земель», необходимость освоения и консолидации огромных территорий — самый сложный вызов любой империи. Динамика пространственного расширения в процессе создания Российской империи была беспрецедентной. Только в период между серединой XVI в. и концом XVII в. Москва ежегодно в среднем приобретала земли, равные площади современной Голландии (150 лет подряд!). К началу XVII в. Московское государство равнялось по площади всей остальной Европе, а присоединенная в первой половине XVII в. Сибирь по масштабу вдвое превышала площадь Европы. А. Тойнби впоследствии написал, что присоединение Сибири стоило России цивилизации. К середине XVII в. Российское государство стало самым большим государством в мире, а к середине XVIII в. территория России по сравнению с Московским княжеством начала правления Ивана III увеличилась более чем в 50 раз, составив шестую часть обитаемой суши. Таким образом, Российская империя вышла по масштабу территории на второе место после Британской.
Территориальное расширение в столь значительных масштабах такими темпами в условиях бедности государственной казны (не случайно русский историк Сергей Соловьев применительно к России употреблял выражения «бедная страна», «бедный народ») требовало запредельного напряжения сил и населения, и элиты. Российскую империю «народ строил и отстаивал ценою беспримерных в истории человечества жертв» писал Иван Солоневич. «Только крайним и всеобщим напряжением, железной дисциплиной, страшными жертвами могло существовать это...государство», — констатировал Георгий Федотов. Чего стоили одни петровские реформы или сталинская индустриализация! Не случайно именно с петровских времен берет начало многовековой спор сторонников расширения территории страны и приверженцев сдержанности в расширении границ государства — спор, актуализировавшийся в советскую эпоху.
В условиях подобного имперского строительства России рекрутирование властного класса, начиная с XV в., было выстроено по «служилому лекалу», основанному на принципе «привилегии — за службу государству». Этот принцип предполагал наделение управленческого класса государства — его политической элиты, — временными привилегиями в качестве вознаграждения за несение службы государству. Поэтому в качестве политической элиты России на протяжении пяти веков выступал высший эшелон административно-политической бюрократии. Сформировавшись еще в Московском государстве, этот принцип, благодаря реформам Петра Первого, стал технологией формирования политической конструкции Российской империи. Можно с определенностью сказать, что имперская элита в России началась с отказа от принципов местничества и землевладения в пользу «служилого критерия».
Этот критерий не случайно стал основанием системы рекрутирования власти: привилегии стали «пряником», необходимым для привлечения на государственную службу: последняя в условиях России порой была весьма далека от положения праздного класса. Более того, Василий Ключевский констатировал, что в России обязательные государственные повинности падали на высшие служилые классы порой с наибольшей тяжестью [10]. Ричард Пайпс писал в этой связи, что по крайней мере в одном отношении московские служилые люди находились в худшем положении, чем их крепостные: в отличие от них, слуги государевы не могли жить круглый год дома, в кругу семьи [11].
Тяжесть государственной службы на протяжении значительных периодов российской истории была столь значительна, что, например, в ХVII в. массовый характер приобрело явление закладничества — уклонение от государственной службы путем перехода в холопы, т. е. ценой потери личной независимости. Причем закладничество приобрело столь массовый характер, что правительство вынуждено было принять законодательные меры по борьбе с этим явлением, вплоть до угрозы смертной казни.
Применительно к советской эпохе известный итальянский исследователь Джузеппе Боффа отмечал, что в 1930—50 гг. в СССР принадлежность к номенклатуре означала тяжкую изнурительную работу, скромно оплачиваемую и не ограниченную временем, чреватую физическим и психологическим переутомлением. Высокую степень напряжения высшего управленческого эшелона советской номенклатуры в 1930-е годы отмечал и Леон Фейхтвангер: «Почти все москвичи, занимающие ответственные посты, выглядят старше своих лет... на этих людях сказываются вредные последствия переутомления, работа совершенно выматывает их» [12].
Пожалуй, наиболее яркой иллюстрацией положения отечественной политической элиты можно считать эпизод из воспоминаний известного советского руководителя Николая Байбакова, относящийся к лету 1942 году. Известно, что ключевым моментом этого периода войны была битва за Кавказ: овладение нефтяными месторождениями выступало важнейшим условием дальнейшего продвижения вермахта, испытывавшего острейший дефицит горючего. Поставленная перед Байбаковым — тогдашним замнаркомом нефтяной промышленности, — задача была чрезвычайной: уничтожить нефтяные скважины Грозного в случае захвата города немцами. Сформулированные Сталиным Байбакову условия выполнения этой задачи были весьма жесткими: «Если Вы скважины не взорвете, и нефть достанется немцам, мы Вас расстреляем. Но если Вы скважины взорвете, а немцы город не захватят, мы Вас тоже расстреляем» [13].
Эти «картинки с выставки» призваны очертить контекст существования российского политического класса, положение которого было весьма далеко от статуса подлинной элиты. Подобные параметры имперского строительства в России и определили востребованность модели формирования ее властного класса по принципу наделения временными, на условиях несения службы государству, привилегиями. На основании этого принципа формировалось боярство в Московском государстве; дворянство и имперская бюрократия в Российской империи, партийно-хозяйственная номенклатура в СССР. Этот «сквозной» исторический принцип формирования российской элиты определял перманентность ее стремления обрести передающиеся по наследству, а не временные и увязанными с несением службы государству, привилегии. В этом был смысл «Манифеста о вольности дворянской» Петра III (1762 г.), подтвержденного «Жалованной грамотой дворянству» Екатерины II (1785 г.).
Обретение полноценных привилегий в 1990-е годы стало революцией элит, а собственность стала ключевым основанием рекрутирования во власть. Произошла приватизация не только государства, но и статуса элиты. Из носителя миссии она стала приватным субъектом. Создание империи — акт «длинной» исторической воли, требующий пассионарности. Гегель был прав: «Ничто великое в мире не совершалось без страсти» [14]. Но страсть истощает. Имперская элита устала от имперского бремени. Платой за приватизацию подлинных (передающихся по наследству, а не увязанных со службой государству) привилегий стал отказ российского политического класса на исходе ХХ в. от модернизационной миссии.
Однако автор далек от обличительного пафоса — как минимум потому, что ответственность за судьбу страны несут не только элиты, но и общество: каждый народ имеет то правительство, которое он заслуживает. Качество руководящего слоя есть лакмусовая бумага качества общества. Кризис лидерства — верный признак упадка нации [15]. Тяжелейшего, но временного и преодолимого, или окончательного — вопрос открытый... В «Философии истории» Гегель разделял народы на исторические и неисторические. Предназначение первых — воплощение воли мирового духа (или смысла истории в терминологии Карла Ясперса) на различных этапах истории. Выполнив историческую миссию, народ может перейти в статус неисторического. Хочется думать, что применительно к евразийскому пространству этот исход не предопределен.
Если вернуться к аналогии с Британией, то трансформация миссии произошла не благодаря, а вопреки усилиями политического класса. Сохранить империю не удалось, и многое из того, что знакомо нам по отечественной истории последних лет, имело место и в Альбионе. И тем не менее, хотя в начале 1960-х годах о Британии говорили, что она «утратила империю и не нашла новой роли в мире», а в 1970-х называли «больным человеком Европы», как некогда Османскую империю, снижение субъектности не носило характер обвала. Парадоксальность ситуации заключается в том, что объективные предпосылки модернизации — разнообразный потенциал, обширная (пока) территория, разнообразные политические механизмы. Недостаточно одного, но ключевого ресурса — «длинной» политической воли. Пассионарности. Куража. Страсть истощает... Впрочем, снижение политической субъектности может быть сублимировано в экономическую пассионарность — экономичсекую модернизацию. Вспоминается хрестоматийно известная траектория экономического класса другой страны — «Финансист-Титан-Стоик». История может повториться.
Примечания:
[1]Подробнее см.: Алексеева Т. А. Узаконивание государства // Политическая философия. М.: РОССПЭН, 2006.
[2] Gaman-Golutvina O. Contradictions between Freedom and Development: Historical and Contemporary Dimensions (Russian Case). In: Dyczok M. ,Gaman-Golutvina O., eds. Media, Freedom and Democracy. Bern, 2009.
[3] Шевцов Ю. Феномен Беларуси. М.: Европа, 2005.С. 216, 161.
[4] Подробнее см.: Oleinik, Anton, ed. Reforming the State without Changing the Model of Power? OnAdministrative Reform in Post-Socialist Countries. London: Routledge, 2009; Гаман-Голутвина О., Олейник А., ред. Административные реформы в контексте властных отношений: опыт постсоциалистических трансформаций. М.: РОССПЭН, 2008.
[5] B. Boston and J. Straussman, Public Management Strategies: Guidelines for Managerial Effectiveness (San Francisko: Jossey-Bass,1991); G. Frederickson,'Comparing the Reinventing Government with the New Public Administration', Public Administration Review . Vol. 56. № 3 (1996); G. Frederickson, The Repositioning of American Public Administration, Political Science and Politics, Vol. 73, № 1 (1999); C. Hood, Beyond the Public Bureaucracy State? Public Administration in the 1990s (London: Department of Government, London School of Economics and Political Science, 1990); C. Hood and M. Jackson, Administrative Argument (Aldershot: Darthmouth Publishing, 1991); Managing Across Levels of Government (Paris: Organization for Economic Cooperation and Development, 1997); D. Osborne and T. Gaebler, Reinventing Government. How the Entrepreneurial Spirit is Transforming the Public Sector (New York [et al]: A Plume Book, 1992); G. Peters, 'Models of Governance for the 1990s, in: D. Kettl and B. Milward (eds), The State of Public Management (Baltimore, London: The John Hopkins University Press, 1996); G. Peters and D. Savoie, 'Managing Incoherence: The Coordination and Empowerment Conundrum', Public Administration Review, Vol.58, N2 (1996).
[6] Модернизация России: условия, предпосылки, шансы. Под ред. В. Иноземцева. М., 2009. С.144-145.
[7] Г. В. Ф. Гегель. Философия истории. М., 1993.
[8] Шлезингер А. «Циклы американской истории». М., 1992.
[9] Бердяев Н. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990.
[10] Ключевский В. История сословий в России. М., Петроград, 1918.
[11] Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993.
[12] Фейхтвангер Л. Москва 1937 год. М., 1990.
[13] Байбаков Н. Сорок лет в правительстве. М., 1993.
[14] Г.-В.-Ф. Гегель. Философия истории. М., 1993.
[15] Gaman-Golutvina O. Political Leadership and Political Elites in Russia. In: Masciulli J., Molchanov M., Knight W. A. The Ashgate Research Companion to Political Leadership. Ashgate, 2009.
Вестник МГИМО, №4, 2010
Читайте также на нашем сайте:
«Движущие силы инновационного развития» Николай Мерзликин, Артур Иванов
«Методологические аспекты инновационного развития России» Клуб инновационного развития
«Авторитарная личность на российских выборах» Дмитрий Травин
«От догоняющей модернизации к национальной: теоретический аспект» Валентина Федотова
«Киргизское дежавю и мифологемы постсоветского «суверенитета» Александр Князев
«Отложенный нейтралитет?» Алексей Богатуров
«Постсоветское пространство в мировой мозаике и стратегии США» Екатерина Нарочницкая
«Парадоксы демократии и тенденции демократизации в странах Центральной Азии и Южного Кавказа» Артур Атанесян
«Уроки «цветных революций» Филипп Казин