Ухудшение в последние годы отношений между Россией и Европейским союзом стало предметом оживленного обсуждения в российском внешнеполитическом сообществе. Основное внимание в ходе дискуссии уделяется специфическим факторам, негативное влияние которых ограничено собственно двусторонними отношениями между Москвой и Брюсселем. Чаще всего речь идет о вступлении в ЕС стран бывшего социалистического лагеря или о взаимозависимости в энергетической сфере и порожденных ею опасениях обеих сторон.
Гораздо меньше внимания уделяется идентичности самого Евросоюза и ее радикальной трансформации после окончания холодной войны. Но именно эта перемена повлекла за собой существенное изменение практик безопасности, определяющих отношения между Европейским союзом и его «ближним зарубежьем». Она в значительной степени предопределила и нынешний кризис в отношениях с Россией, а его результатом стало новое прочтение истории XX века и определение заново места Европы в прошлом и настоящем.
«Никогда больше!»: у истоков европейской идеи
Процесс самоидентификации любого политического сообщества, будь то нация-государство либо наднациональное объединение вроде ЕС, как правило, имеет временнóе и пространственное измерения: любое политическое «мы» нуждается в общей истории и в той или иной совокупности представлений о внешнем мире. Обязательно есть еще и третье – этическое – измерение, потому что в основе объединения людей вокруг политических целей всегда лежит представление об общем благе, соотнесение коллективного прошлого, настоящего и будущего с определенной системой ценностей, которые и служат основой политического единства.
Уникальность Европейского сообщества как политического образования в первые десятилетия его развития состояла в том, что пространственные аспекты играли второстепенную роль в его самоидентификации. Разумеется, у него имелся формальный институт членства и, следовательно, определенная территория; более того, уже само наименование «Европейское сообщество» говорит о притязаниях на часть общего исторического и культурного наследия. Однако Сообщество никак не могло претендовать на роль ядра европейской цивилизации, единственного либо главного выразителя европейской идеи. Оно представляло собой лишь один из многочисленных элементов организации политического пространства, причем целиком принадлежавший западной части разделенной Европы.
Ключевым в дискурсе идентичности Евросоюза был временной аспект: Сообщество видело свою миссию в преодолении прошлого, его строительство и расширение происходили под лозунгом «Никогда больше!», относившимся в первую очередь к двум мировым войнам и Холокосту. Экономические доводы в пользу Общего рынка никогда не были стопроцентно убедительными, особенно в глазах таких стран, как Великобритания или Швеция, гораздо больше ориентированных на глобальную экономику, чем на континентальную Европу. В конечном итоге экономические успехи интеграции были важны как инструмент достижения политической цели – недопущения к власти диктатур, уничтожающих собственных граждан и грозящих смертью и разрушением всему миру.
Такая ориентация европейской идентичности во времени содержит в себе важный этический момент: она строилась на самокритичной рефлексии по поводу прошлого Европы, включая и историческое значение европейской идеи. Тот факт, что европейская цивилизация породила две мировые войны, концентрационные лагеря и тоталитарные диктатуры, нуждался в критическом осмыслении, заставлял постоянно возвращаться к урокам прошлого. Это темпоральное противостояние в принципе могло облекаться в одну из двух форм, этические следствия которых существенно различаются. Интерпретация прошлого с точки зрения понимания коррупции, восходящего к античности, предполагает, что войны и диктатуры были пусть и катастрофическими, но не неизбежными отступлениями от предначертанного пути, искажениями подлинной сущности европейской идеи. В таком случае примирение через интеграцию может трактоваться как исправление случайных ошибок, возвращение к подлинной сущности Европы.
Возможно, однако, и более радикальное прочтение истории в духе иудео-христианской традиции, этика которой строится на абсолютных понятиях. Тогда катастрофы первой половины XX века предстают как изначально заложенные в проекте европейской Современности, как следствие преобладания (возможно, временного) зла над добром в европейском сознании. В числе наиболее последовательных сторонников этой точки зрения можно назвать, например, Зигмунта Баумана, который напрямую выводит Холокост из монологического рационализма Просвещения. Если нацизм есть не менее органичное порождение европейской мысли, чем, к примеру, гуманистическая наука, то достигнутое после победы над ним благополучие оказывается угрожающе хрупким. Тогда лозунг «Никогда больше!» требует не одномоментного осознания опасности тоталитарных идеологий, за которым следует беспроблемное движение к светлому демократическому будущему, а ежедневной бдительности, постоянной работы в целях недопущения возврата к тоталитаризму, который всегда маячит на горизонте.
Обе эти интерпретации присутствовали в дискурсе идентичности ЕС периода холодной войны, и едва ли какая-то из них преобладала. В любом случае, однако, наиболее важная особенность выстраивания идентичности в противостоянии собственному прошлому состояла в том, что отсутствовала необходимость привлекать для этого образ внешнего врага (который представляет собой структурную точку отсчета для формирования политического сообщества в философии Карла Шмитта).
Иными словами, даже в условиях блокового противостояния европейская интеграция как проект не нуждалась в возведении непроницаемой границы между внутренней сферой Сообщества и внешним миром. Не было необходимости в радикальных пространственных различиях, поскольку линия антагонизма, приводившего в движение весь механизм создания объединенной Европы, проводилась между настоящим и недавним прошлым политического субъекта, который таким образом обретал существование. Европа как бы создавала себя заново, поскольку не хотела повторять собственные фатальные ошибки.
В окружении собственного прошлого
В последние годы, однако, многие исследователи (Томас Диц, Пертти Йоэнниеми и др.) стали обращать внимание на то, что после окончания холодной войны произошла коренная трансформация дискурса идентичности Евросоюза. Новая идентичность основана на представлении – чаще имплицитном, но иногда и явно артикулируемом, – что европейцам удалось преодолеть свое прошлое, его повторение невозможно и главная задача обеспечения безопасности теперь состоит в формировании адекватной политики в ответ на угрозы извне. Так, например, в Европейской стратегии безопасности, одобренной Европейским советом в декабре 2003 года, обсуждаются исключительно внешние угрозы, тогда как тема возможного конфликта между государствами – участниками Европейского союза, некогда бывшая центральной, теперь совершенно исчезла. Как подчеркивает в одной из работ Томас Кристиансен, в этом варианте структурирования политической реальности ЕС предстает как finalitе politique – уже реализованный проект, состоявшаяся утопия.
Таким образом, временнóе и пространственное измерения идентичности меняются местами: политическое сообщество теперь конституируется, уже в полном соответствии с философией Шмитта, в противопоставлении внешнему врагу, а осмысление истории отходит на второй план. Если раньше прошлое находилось внутри политического пространства Евросоюза, задавая систему координат для оценки настоящего и проектирования будущего, то теперь оно оказалось вытеснено за пределы «сообщества европейских демократий». Европа, которая прежде обретала себя в критической переработке собственной истории, ныне видит свое прошлое вне своих пределов, вокруг себя. Если европейцы, согласно этой точке зрения, уже достигли «конца истории», то соседи Европейского союза еще далеки от реализации демократического идеала. Если раньше этическое измерение европейского проекта задавалось темпоральным вектором, то теперь произошла подмена времени пространством. Критическая рефлексия по поводу собственной моральной сущности трансформировалась в чувство превосходства над соседями. Говоря словами Пертти Йоэнниеми, ЕС в собственных глазах превратился в «образцовое этическое пространство».
Одно из последствий этой трансформации состоит в том, что возникновение европейского супергосударства может оказаться вопросом менее отдаленного будущего, чем многие думают. Переход от критической рефлексии к морализаторству означает потерю Евросоюзом своей уникальности по сравнению со «стандартным» политическим субъектом Нового времени – суверенным национальным государством. Это создает необходимые предпосылки для формирования представления об общем благе, которое, собственно, и лежит в основе государства современного типа. Именно представление о том, что «наш» политический порядок, даже если он не во всем идеален, все же лучше «их» нравов и обычаев, обеспечивает основу для объединения, для формирования того самого «демоса», на отсутствие которого в общеевропейском масштабе постоянно указывают критики евроинтеграционного проекта.
Однако ключевую роль здесь играет даже не чувство общности между членами политического организма, а наличие четкой и непроблематичной (по крайней мере, на первый, поверхностный взгляд) границы между внутренним миром, где политический идеал в общем и целом реализован, и миром внешним, которому до идеала еще очень и очень далеко.
Если раньше Европа в ее собственных глазах нуждалась в защите от себя самой, то теперь источником угрозы воспринимается прежде всего непредсказуемый внешний мир, противопоставляемый упорядоченному, уютному внутреннему пространству Евросоюза. Если такое понимание вопросов безопасности станет и впредь столь же успешно возводить границу между Европой и не-Европой (а в условиях глобальной «войны с террором» у нас нет оснований предполагать обратное), общеевропейская политическая идентичность будет все больше и больше сближаться со стандартной национально-государственной моделью.
Экспансия без расширения
Еще один чрезвычайно важный вопрос, относящийся к трансформации идентичности Европейского союза, касается хронологических рамок этого процесса. Почему она пришлась именно на период после окончания холодной войны и, насколько можно судить, стала свершившимся фактом к моменту вступления в ЕС стран Центральной и Восточной Европы? «Синдром победы» в холодной войне, на который регулярно ссылаются российские дипломаты и политики, безусловно, сыграл свою роль. Тот факт, что практически все бывшие союзники СССР после его распада устремились в Евросоюз и НАТО, поставил точку в дебатах о сравнительных преимуществах капиталистической и социалистической интеграции. Вместе с тем нельзя не признать, что дебаты эти едва ли когда-либо воспринимались всерьез по ту сторону «железного занавеса»: в основном их вели советские обществоведы, да и то не всегда искренне.
В отличие от Соединенных Штатов, которые действительно могли претендовать на роль победителя «империи зла», Европейские сообщества никогда не находились на переднем крае борьбы против коммунизма. Напротив, именно поставки советских энергоносителей в Западную Европу (вопреки возражениям Вашингтона) продлили жизнь советской системе и заложили основу нынешней структуры энергетической взаимозависимости между Москвой и Брюсселем. США, как хорошо известно, изначально строили свои отношения с окружающим миром с позиции «города на холме», призванного осчастливить все человечество. Миссия же европейцев была обращена на самих себя, и факт крушения советской системы, взятый в отдельности, едва ли мог создать условия для тотального пересмотра исторической роли Европейского союза.
Уверенность в собственной непогрешимости скорее появилась у ЕС в результате процесса расширения, как такового. Если до 1995-го (дата вступления Австрии, Финляндии и Швеции) присоединение новых членов осуществлялось на условиях более или менее равноправного соглашения, то в расширении на восток Брюссель изначально занимал доминирующее положение по отношению к странам-кандидатам. Именно в 1990-х годах встал вопрос о критериях, позволяющих отделить достойных претендентов от тех, кому еще надлежит поработать над собой; такие критерии в итоге были утверждены на Копенгагенском саммите Евросоюза (1993). Наличие критериев, работавших в сугубо одностороннем порядке, уже предполагало роль этой организации как образцовой модели, переориентацию этического измерения европейской идентичности из временнЧй в пространственную плоскость.
Далее, именно в прошлом десятилетии у Европейского союза появилась возможность монополизировать европейскую идею, утвердить себя в роли ее главного выразителя. Помимо представления о реализованной утопии (finalitè politique), этому способствовало также ощущение того, что объединенная Европа достигла предела в своем пространственном расширении (finalitè geographique). В 1958-м или даже в 1992 году Европейское сообщество представляло в географическом и культурном смысле более или менее значительную, но все же лишь часть Европы. Однако уже к началу нового столетия у многих сложилось твердое убеждение, что все европейское культурно-историческое пространство, кроме маргинальных случаев вроде Норвегии, России, Хорватии, Швейцарии, находится в пределах одного политико-правового режима, в установлении которого Брюссель играл решающую роль. Более того, согласно этой картине мира европейская периферия либо стремилась вступить в ЕС (Хорватия и остальные Балканы, Сербия – случай особый, но со временем и она едва ли станет исключением), либо принимала его нормы, не претендуя на членство (Норвегия, Швейцария). Либо, наконец, вообще не заслуживала звания подлинно европейской страны (чем дальше, тем чаще именно такая роль отводится России и, вероятнее всего, Украине). Европа оказалась интегрированной, то есть, если обратиться к латинским истокам этого термина, вернула себе утраченную целостность, и это тоже подкрепляет ощущение «конца истории».
Здесь следует также отметить, что постулируемое совпадение культурно-исторических и политико-правовых границ Европы создало условия для фиксации смысла этого понятия. На протяжении XX столетия Европа была скорее дискурсивной ареной, на которой сталкивались различные интерпретации европейского наследия: любая национальная и – шире – политическая идентичность могла проецировать себя на Европу, находя в европейском наследии свои собственные основания. В результате и интеграционный проект, как таковой, оказался открыт и для участия в нем различных государств, и для многообразных интерпретаций его первостепенных целей.
Появление копенгагенских критериев и гегемонической структуры, выражением которой они являлись, в конечном итоге привело к отождествлению – в наши дни все более заметному – европейской идеи с определенным политическим порядком, причем существующим «здесь и сейчас», а не воображаемым в качестве проекции некоторой идеологии в будущее. Именно фиксация содержания европейской идеи, а вовсе не неспособность Евросоюза «переварить» новых членов послужила первопричиной решения прекратить расширение и выстраивать отношения с соседями, исходя из невозможности их вступления в Европейский союз в обозримом будущем. Проблемы с «пищеварением» возникли у ЕС не по причине «несъедобности» «новых европейцев», а потому, что установившийся в 1990-х годах нормативный порядок требовал уже не принять их в качестве новых равноправных партнеров, а поглотить и «переварить».
Наконец, как уже отмечалось, именно в революционный момент окончания холодной войны в Европе сформировалось новое понимание безопасности. В качестве угроз здесь фигурируют не равные по силе и статусу субъекты международной политики (как в классическом реализме времен холодной войны) и не внутренняя угроза тоталитаризма (как в первоначальной версии европейского проекта), а нестабильность, вызванная крушением коммунистического порядка. В сочетании с «синдромом 11 сентября» это привело к формированию политики безопасности, основанной на упрощенной версии теории демократического мира: политические системы, отличные от западной демократии, в этой картине мира сами по себе воспринимаются как угроза. Именно на таком мировоззрении базируется Европейская политика соседства : фактически ее основное содержание состоит в применении копенгагенских критериев к окружающим Евросоюз государствам, несмотря на отсутствие перспектив их вступления в эту организацию.
Политкорректный еврожаргон, используемый в стратегических документах Европейского союза, довольно плохо маскирует факт восприятия «ближнего зарубежья» как источника угроз. Единственный способ их устранения – в распространении на близлежащие государства западноевропейской модели либеральной рыночной демократии. Таким образом, по очень точному выражению немецкого экономиста Георга Ворубы, основное содержание внешней политики ЕС сегодня составляет экспансия без расширения.
Все вышесказанное позволяет заключить, что в отношениях Евросоюза с окружающим миром сегодня, как никогда, более явно выражен имперский момент: объединенная Европа озабочена не только и не столько достижением однородности внутреннего пространства (вспомним ограничения на свободу передвижения работников из недавно вступивших государств), сколько проецированием собственной власти во внешний мир. Последнее хорошо сочетается с укреплением границ между внутренней и внешней сферами. При этом, не отрицая продуктивности аналитического противопоставления империи и «вестфальского» национального государства как идеальных типов, необходимо подчеркнуть следующее. Становление европейской империи совпало с моментом утраты Европейским союзом своей уникальности как политического субъекта и его очевидного перехода к выстраиванию собственной идентичности и политической системы по модели суверенного территориального государства Нового времени. Это лишний раз подтверждает тезис, уже не раз выдвигавшийся в научной литературе, о том, что империя и «вестфальская» государственность не отрицают, а скорее взаимно дополняют друг друга.
Россия и ЕС: неудобное соседство
Итак, России сегодня приходится иметь дело с новым Евросоюзом – новым не только потому, что к нему присоединилось большое число государств с историческим опытом, сильно отличающимся от опыта «старых» европейцев. Первостепенную роль здесь играют как специфика исторической ситуации, в которой происходило последнее расширение, так и вызванная этим коренная трансформация самоопределения объединенной Европы. Очевидно, что новая идентичность Европейского союза объективно, вне зависимости от чьей-то злой воли в некоторых своих самых значительных аспектах противостоит идентичности российской.
Прежде всего это, конечно, касается политики безопасности, нацеленной на устранение угроз посредством демократизации «соседей». Позиция России здесь далеко не уникальна. Многочисленные исследования, проводившиеся в самых разных регионах мира – Южном Средиземноморье, Ближнем и Среднем Востоке, Экваториальной Африке – показывают: сугубо формальный подход США и ЕС к экспорту демократии, стремление везде и всюду применять одни и те же институциональные решения, недоверие к политическому процессу «на местах» вызывают всеобщее недовольство. Серьезные проблемы возникают даже у тех политических активистов, кто вполне искренне принимает пропагандируемые Западом ценности. Однако именно Россия с ее значительным военным потенциалом и растущей экономикой (вне зависимости от движущих сил и перспектив этого роста) наиболее активно выступает сегодня с критикой либерального миропорядка. Причем дело здесь опять-таки не только и не столько в «объективном» соотношении сил, сколько в политике идентичности.
Современная Россия понимает себя как наследницу тысячелетней российской государственности, как европейскую великую державу; при этом ключевую роль в определении стандартов великодержавности играет сравнение с «золотым веком» брежневского СССР. Именно поэтому западные разговоры об «отмирании» суверенитета вызывают в России протест, тем более что, как справедливо отмечают российские лидеры, сам Запад как политический субъект вовсе не собирается растворяться в едином пространстве глобализирующегося мира. Выступая с позиций общечеловеческих ценностей, Запад (США, Евросоюз, отдельные европейские государства, международные структуры) маскирует свои суверенные действия логикой «здравого смысла»: ведь если демократические ценности соответствуют интересам всех и каждого, то выбор в пользу демократии деполитизируется, превращается в чисто технический вопрос.
Однако деполитизация эта ложна, потому что в результате отождествления демократии и общечеловеческих ценностей противники демократии становятся врагами человечества. Этот, как сказал бы словенский философ Славой Жижек, ультраполитический момент особенно характерен для глобальной «войны с террором».
Россия тоже предлагает свою версию универсального «здравого смысла», в которой центральное положение занимает государственный суверенитет как самоочевидный организационный принцип международной системы. Неудивительно поэтому, что европейская политика экспансии без расширения вызывает в Москве такой протест: Россия сразу же отказалась от участия в Европейской политике соседства, с большим подозрением отнеслась к «цветным» революциям и вообще старается всячески оградить свое внутриполитическое пространство от влияния со стороны Европейского союза и Запада в целом.
Одна из причин, по которым поведение Москвы особенно в тягость Брюсселю, состоит в категорическом неприятии европейской логики кондициональности. Политика соседства, несмотря на отказ ЕС от дальнейшего расширения, по-прежнему строится по той же модели: Евросоюз выдвигает требования, партнеры их выполняют, получая взамен финансовую помощь, доступ на единый европейский рынок или иные блага.
Проблема, однако, в том, что Россия, в отличие от Турции, не стремится к вступлению в Европейский союз даже в отдаленной перспективе, финансовая помощь ей сегодня не требуется, а доступ на рынок для основной статьи российского экспорта – энергоносителей ограничить довольно сложно в силу отсутствия альтернатив. Это не значит, что Москве ничего не нужно от ЕС, да и в энергетической сфере зависимость является обоюдной, но, вопреки догмам неолиберальной теории, это не создает стимулов к сотрудничеству. Причина кроется в том, что ожидаемая выгода от кооперации в глазах каждой из сторон начисто аннулируется угрозами, связанными с принятием условий партнера.
Россия готова сотрудничать лишь в том случае, если Евросоюз признЗет ее суверенной европейской державой и откажется от вмешательства в ее внутренние дела. Брюссель в свою очередь всерьез опасается, что сотрудничество с Москвой на таких условиях будет означать подрыв его собственной безопасности, поскольку приведет к укреплению авторитарных тенденций в политическом развитии России. К тому же обе стороны очень плохо понимают логику действий друг друга: каждая из них вполне искренне считает свое представление о безопасности универсальным и потому подозревает другую сторону в лицемерии, двойных стандартах и даже сознательном стремлении добиться целей в ущерб интересам партнеров.
Еще одним важным аспектом проблемы становится интерпретация исторического прошлого. Конечно, свою роль здесь играет позиция прибалтийских государств и Польши, для которых история их национального самоопределения и воссоединения с Европой – это история борьбы с имперским гнетом Москвы. Однако другие европейские страны склонны видеть в истории своих взаимоотношений с Россией больше нюансов, и именно такая позиция составляет общеевропейский консенсус. Вместе с тем по некоторым ключевым пунктам этот консенсус серьезно отличается от официальной российской версии отечественной и европейской истории.
Если для России победа над фашизмом – это едва ли не главный источник национальной гордости, то в общеевропейской версии Вторая мировая война остается моментом критической рефлексии о своем прошлом. Россия крайне болезненно относится к попыткам провести аналогию между нацизмом и сталинизмом, но для большинства европейцев столь же неприемлема интерпретация 1945 года как безоговорочного и морально безупречного триумфа. Как уже отмечалось, это связано с пониманием нацизма (а также фашизма, франкизма и т. п.) как порождения самой европейской цивилизации – иначе и не может быть, потому что предки многих современных жителей Европы воевали «не на той» стороне и память о них невозможно просто списать в утиль истории. Кроме того, многие европейцы не готовы забыть о сталинских лагерях, советском господстве в Центральной и Восточной Европе, о 1956-м и 1968-м – причем речь, как правило, идет не только о «грехах» СССР, но и об общей моральной ответственности за эти события.
Оценка окончания холодной войны и преобразований 1990-х годов является почти зеркальным отображением дискуссий о Второй мировой войне. Европейский союз видит именно эти события как момент триумфа, именно они составляют основу гордости европейцев за самих себя и чувства моральной самодостаточности. Для России, напротив, крах СССР и болезненные реформы последующего десятилетия – тема для критических размышлений о своем прошлом, для разговора о былых иллюзиях, ошибках и просчетах.
Владимир Путин неоднократно подчеркивал, что окончание блокового противостояния в Европе – заслуга СССР, что именно решительные действия советского руководства при поддержке граждан положили конец холодной войне и сделали возможным нынешний единый мир. Согласно этой версии, события конца 1980-х – начала 1990-х ни в коем случае не были капитуляцией. Но и видеть в них триумфальное шествие демократии, непроблематичное возвращение «в лоно европейской цивилизации» россияне тоже не готовы: слишком много было обманутых надежд, слишком сильна обида на тех, с кем двадцать лет назад начиналось строительство «общего европейского дома».
Получается, что нынешний конфликт между Россией и Евросоюзом гораздо глубже, чем столкновение прагматических, рационально сформулированных интересов. Разногласия касаются самоопределения обоих политических субъектов во времени и в пространстве, которое, в свою очередь, неразрывно связано с вопросами этики, с пониманием добра и зла, а также с представлениями об угрозах безопасности. Даже если политические лидеры с обеих сторон окажутся способны понять логику действий друг друга и будут готовы пойти друг другу навстречу, им все равно придется объяснять необходимость уступок парламентариям, прессе, экспертам, избирателям.
Наши взгляды на самих себя и на мир вокруг нас, если рассматривать их как социальный феномен, представляют собой крайне инерционную систему. Когда каждая из сторон воспринимает конфликт через призму безопасности, изменить существующую расстановку приоритетов оказывается тем более сложно. Но иного пути нет: нам так или иначе предстоит жить бок о бок в новой Европе, а значит, подстраиваться друг к другу. Если уж не получилось пока построить единую Европу от Ванкувера до Владивостока, необходимо взаимное признание права на собственное понимание вызовов и угроз XXI века, следует учиться сосуществовать, воспринимая разногласия как норму. Сначала нужно признать право другого на собственное мнение, а уж потом можно попытаться убедить его в том, что его правота отнюдь не абсолютна.
«Россия в глобальной политике». № 3, Май-Июнь 2008
Читайте также на нашем сайте:
«Политика Европейского союза на постсоветском пространстве: вызовы и шансы для России?» Александр Стрелков
«Перспективы отношений между Россией и Европейским союзом» Николай Кавешников
«Россия и Европейский союз: тенденции экономических отношений» Николай Кавешников
«Какая Европа нужна России? Возможно ли обрести Святой Грааль и не получить в нагрузку McDonalds?» Андрей Окара